Послесловие

Эта книга была написана в 1982 году, в переломный момент между двумя очень разными десятилетиями. Она не могла ни предугадать дальнейшего развития событий, ни понять, что уже произошло в теории литературы в свете того, куда это могло её завести. Понимание всегда в некотором смысле ретроспективно, что и имел в виду Гегель, заметив, что сова Минервы вылетает в сумерки.

Посмертная судьба явления есть часть его смысла, но этот смысл тёмен для современников явления. Мы знаем о Французской революции больше, чем Робеспьер, а именно, что она, в конце концов, привела к реставрации монархии. Если история движется вперёд, то знание о ней – назад, так что, описывая нашу собственную недавнюю историю, мы то и дело встречаем самих себя, идущих иным путём.

70-е – или, по крайней мере, их первая половина – были десятилетием социальных надежд, политической воинственности и высокой теории. Такое сочетание не было случайным: великие теории имеют тенденцию развёртываться, когда обычные социальные или интеллектуальные практики сталкиваются с проблемами, заходят в тупик и срочно нуждаются в собственной переоценке.

Действительно, теория в какой-то мере является не более чем той точкой, в которой такие практики вынуждены впервые воспринимать себя как объект собственного анализа. Таким образом, в ней всегда есть нечто неизбежно нарциссическое, что, без сомнения, подтвердит любой, кто в своей жизни сталкивался с литературными теоретиками.

Теория появляется в тот момент, когда практика начинает замыкаться сама на себе с тем чтобы внимательно изучить условия собственной возможности. А так как это в принципе неосуществимо – ведь мы не можем поднять себя за волосы или изучить свою биологическую форму с клинической беспристрастностью венерианцев, – теория всегда является, в неком предельном смысле, обречённой на провал. И это в самом деле стало повторяющимся мотивом в истории теории с тех пор, как моя книга была впервые опубликована.

И все же конец 60-х и начало 70-х были временем, когда консолидировались новые социальные силы, усиливалась глобальная борьба (например, в виде национально-освободительного движения) и новый, более разнородный контингент студентов и преподавателей наводнил университеты.

До этого они всегда находились на заднем плане, что иногда порождало их противоречия с руководством высших учебных заведений. Внезапно сами кампусы стали на какое-то время очагами политических конфликтов, и этот взрыв воинственности совпал в поздние 60-е с первым выходом теории литературы на сцену.

Первые новаторские работы Жака Деррида появились как раз тогда, когда французские студенты готовились к противостоянию государственной власти. Было уже нельзя считать раз и навсегда установленным, что такое литература, как её читать или какие социальные функции она должна нести; кроме того, стало не так просто верить в либеральную беспристрастность академической науки в эпоху, когда, не в последнюю очередь из-за вьетнамской авантюры, западные университеты всё в большей мере смыкались со структурами социальной власти, идеологическим контролем и военным насилием.

Гуманитарные науки находятся в особенно сильной зависимости от некоторого молчаливого соглашения о культурных ценностях между преподавателями и студентами, и это соглашение теперь становилось всё сложнее соблюдать.

Возможно, сильнее всего ставилось под сомнение положение о том, что литература воплощает универсальные  ценности, и этот интеллектуальный кризис был тесно связан с переменами в социальной структуре самих университетов.

От студентов традиционно ожидалось, что при разборе литературного текста они отодвинут на время собственный конкретный исторический опыт и будут оценивать текст, исходя из бесклассовой, бесполой, лишённой этнической принадлежности позиции, с позиции безучастного универсального субъекта.

Было достаточно просто справиться с задачей, когда этот индивидуальный исторический опыт принадлежал представителям примерно одной социальной среды, но для тех, кто вышел из рабочего класса или маргинальной этнической группы или принадлежит к сексуально дискриминируемому слою, гораздо менее очевидно, что эти вроде бы «универсальные» ценности действительно таковы.

Поэтому неудивительно, что русские формалисты, французские структуралисты и немецкие рецептивные теоретики внезапно вошли в моду: ведь все эти подходы «денатурализовали» традиционные литературные представления методами, близкими по духу тем, кто только что пришёл в университеты.

Формалистская теория «остранения», разработанная, чтобы описать своеобразие поэтических приёмов, могла быть расширена до критического остранения традиций, которые самодовольно были приняты академическими институтами как должное. Структурализм загнал эту программу в ещё более скандальные рамки, настаивая на том, что и личность, и общество суть просто конструкты, управляемые определёнными глубинными структурами, которые непременно находятся вне нашего сознания.

Это нанесло сокрушительный удар по гуманистическому представлению об осознанном, опытном, взвешенном суждении, возвышенном существовании, моральных качествах. Всё это теперь дерзко помещалось за скобки. На повестке дня вдруг оказалась идея «науки о литературе», она стала инициативой, которая для гуманитариев была столь же гротескно противоречивой, как и наука о чихании.

Структуралистская вера в точный анализ и универсальные законы была обусловлена технологической эпохой и поднимала научную логику до защищённых высот самого человеческого духа, подобно тому как Фрейд сделал нечто похожее в психоанализе.

Но при этом структурализм пытался подорвать в том обществе одну из его ведущих систем убеждений, которую можно грубо охарактеризовать как либерально-гуманистическую, и потому его теория была одновременно радикальной и технократической. А рецептивная теория избрала самую что ни на есть естественную и произвольную деятельность – чтение книг – и показала, как много заученных операций и спорных культурных представлений она в себя включает.

Этот довольно дерзкий теоретический оптимизм вскоре почти полностью рассеялся. Теория начала 70-х – марксистская, феминистская, структуралистская – была склонна к тотализации, стремясь поставить под вопрос форму политического существования в целом – во имя некой вожделенной альтернативы.

Она была настойчива в своём стремлении и, таким образом, принадлежала, со всей своей интеллектуальной силой и дерзостью, мятежному политическому радикализму момента. Это была, говоря словами Луи Альтюссера, политическая борьба на уровне теории.

И её амбициозность отразилась в том, что очень скоро на кону оказались не просто различные способы критического разбора литературы, но её определение как таковое – вместе с перекраиванием поля исследований. Кроме того, дети 60-х и 70-х получили в наследство так называемую массовую культуру, одну из тех вещей, к которым от них требовали относиться с подозрением при изучении Джейн Остин.

А структурализм ясно продемонстрировал, что те же самые коды и правила действуют одинаково в «высокой» и «низкой» культуре, без всякого уважения к классической расстановке ценностей.

Так почему же не воспользоваться преимуществами того факта, что, говоря методологически, никто точно не знает, где заканчивается «Кориолан» и начинается «Коронэйшн стрит», – и не начать работу в совершенно новом поле исследований («cultural studies»), результаты которой вознаградят направленное против элиты иконоборчество 68-го и окажутся как раз в одном русле с «научными» теоретическими поисками?

Это была, в её академическом изводе, последняя версия традиционной авангардистской программы разрушения барьера между искусством и обществом, с необходимостью обращающаяся к тем, кто находил, что он совмещает приятный досуг с полезной учёбой, совсем как подмастерье повара, готовящий себе ужин.

То, что случилось дальше, нельзя назвать лишь поражением этой программы, которая, несомненно, собрала все сильные стороны института литературы, – это было поражение политических сил, изначально подкреплявших новое развитие литературной теории.

Студенческое движение, решившее, что политические системы слишком сложно разрушить, было отброшено назад. Национально-освободительное движение в странах «третьего мира» стало ослабевать после Португальской революции.

Социал-демократия Запада, явно неспособная справиться с серьёзными проблемами капитализма во время жестокого кризиса, уступила откровенно правым политическим режимам, чья цель состояла не просто в том, чтобы бороться с левыми ценностями, но в том, чтобы стереть их из памяти.

Под конец 70-х марксистская критика стремительно выходила из моды, в то время как мировая капиталистическая система, экономически припёртая к стенке после нефтяного кризиса начала 70-х, агрессивно противостояла революционной освободительной борьбе в странах «третьего мира» и начала серию жестоких атак на собственное рабочее движение и левые силы, на свободную мысль и просвещение в целом.

Вдобавок, как будто всего этого было недостаточно, Всемогущий, видимо, недовольный культурной теорией, вмешался и поубивал одного за другим Ролана Барта, Мишеля Фуко, Луи Альтюссера и Жака Лакана.

Тогда груз политической критики взял на себя феминизм, который быстро получил признание. Не случайно, что это был также расцвет постструктурализма. Хоть у постструктурализма имелось радикальное крыло, его политика в целом была несколько сдержанной и уклончивой, и поэтому больше соответствовала пострадикальной эпохе.

Последняя сохранила разрушительную энергию более раннего периода, но соединила её со скептицизмом относительно точных истин и смыслов, хорошенько перемешав его с разочарованной либеральной чувствительностью.

По сути, многие акценты, расставленные постструктуралистами: подозрение к семиотической закрытости и метафизическим основаниям, нелюбовь к точным определениям и программным заявлениям, неприязнь к представлению об историческом процессе, плюралистический отпор доктринам, – слились с либеральными умонастроениями.

Постструктурализм во многих отношениях – более подрывное течение, чем либерализм, но, с другой стороны, он довольно ловко вписался в общество, где инакомыслие ещё возможно, но уже никто больше не верит в индивидуального или коллективного субъекта, бывшего когда-то агентом инакомыслия, или в систематическую теорию, которая могла бы руководить действиями такого субъекта

Узнай цену консультации

"Да забей ты на эти дипломы и экзамены!” (дворник Кузьмич)